Обещание на рассвете - Страница 60


К оглавлению

60

Двое суток, как я позже узнал, благонамеренная малышка, с шести часов вечера до двух часов ночи, сидела в баре «Чинтра», ожидая своего летчика.

До сих пор иногда спрашиваю себя: а не прошел ли я, сам того не зная, мимо самой большой любви в своей жизни?

Через несколько дней я прочел фамилию славного минхера в списке жертв авиакатастрофы под Йоханнесбургом, и это еще раз доказывает, что нам никогда не удается надежно поместить свои капиталы.

Мое увольнение подходило к концу. Я провел еще одну ночь в клинике Сент-Антуан, сидя в кресле, и наутро, в последний раз отдернув занавески, подошел к матери попрощаться.

Не знаю, как описать наше прощание. У меня нет слов. Но держался я мужественно. Я не забыл ее уроков о том, как надо обращаться с женщинами. Вот уже двадцать шесть лет, как моя мать жила без мужчины, и, уезжая, возможно навсегда, мне хотелось выглядеть в ее глазах скорее мужчиной, чем сыном.

— Ну, до свидания.

Улыбнувшись, я поцеловал ее в щеку. Чего мне стоила эта улыбка, могла понять только она, которая, в свою очередь, улыбалась.

— Вам надо пожениться, как только она вернется, — сказала она. — Она как раз то, что тебе нужно. И очень красивая.

Должно быть, она спрашивала себя, что со мной станет, если рядом не будет женщины. Она была права: я так и не смог отделаться от чувства обездоленности. — У тебя есть ее фотокарточка? — Вот.

— Думаешь, у нее богатая семья?

— Я не знаю.

— Когда она ездила на концерт Бруно Вальтера в Канны, она взяла такси. Наверное, ее семья очень богатая.

— Меня это не интересует, мама. Мне все равно.

— Дипломат должен устраивать приемы. Для этого необходима прислуга, туалеты. Ее родители должны это понять.

Я взял ее за руку.

— Мама, — сказал я. — Мама.

— Можешь не волноваться, я сумею тактично объяснить все это ее родителям.

— Мама, перестань…

— Главное, за меня не беспокойся. Я — старая кляча: раз до сих пор протянула, то и еще продержусь. Сними фуражку…

Я снял. Она перекрестила мне лоб и по-русски сказала:

— Благословляю тебя.

Моя мать была еврейкой. Но это не имело значения. Главное было понять друг друга. А на каком языке мы говорили, было неважно.

Я направился к двери. Мы еще раз улыбнулись друг другу.

Теперь я чувствовал себя совершенно спокойным.

Какая-то частичка ее мужества перешла ко мне и навеки во мне осталась. Ее мужество и сила воли до сих пор живы во мне и только затрудняют мне жизнь, не давая отчаиваться.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава XXXI

Мысль о том, что Франция может проиграть войну, никогда не приходила мне в голову. Из истории я знал, что однажды, в 1870-м, мы ее проиграли, но меня тогда еще не было и моей матери — тоже. Поэтому то поражение было не в счет.

13 июня 1940 года, когда мы терпели поражение на всех фронтах, возвращаясь в разгар бомбардировки из сопроводительного полета на «Блохе-210» на аэродром Тура, я был ранен осколком снаряда. Ранение было легким, и я оставил осколок в своей ноге, заранее предвкушая, с какой гордостью мать будет его ощупывать при первом же моем увольнении. Он и сейчас сидит во мне, несмотря на то что его можно извлечь…

Сокрушительное наступление немцев не произвело на меня ни малейшего впечатления. Мы уже видели такое в 1914 году. Как известно, мы, французы, всегда спохватываемся в последний момент. Танки Гудериана, устремившиеся через Седанский прорыв, вызывали у меня коварную улыбку. Я представлял, как наш Генштаб потирает от удовольствия руки, радуясь, что его гениальный план выполняется пункт за пунктом и немецкие увальни в очередной раз попадают в ловушку. Кровь, доставшуюся мне от моих татарских и еврейских предков, подогревала непобедимая уверенность в будущем «моей» родины. Военное начальство Бордо-Мериньяка быстро оценило мои атавистические способности к слепой преданности «нашим» традициям и включило меня в состав одного из трех экипажей, чьей задачей являлось постоянное патрулирование с воздуха рабочих кварталов Бордо. Как нам конфиденциально объяснили, наша задача заключалась в том, чтобы обеспечить безопасность маршала Петена и генерала Вейгана, решивших продолжать борьбу против «пятой колонны» коммунистов, намеревавшейся захватить власть и вступить в переговоры с Гитлером. Я — не единственный свидетель и не единственная жертва коварного обмана: бригады курсантов (среди которых был и Кристиан Фуше, ныне посол в Дании) размещались на перекрестках города с целью обеспечения защиты августейшего старца от капитулянтов и соглашателей. Однако я до сих пор убежден, что это надувательство было результатом деятельности низших эшелонов власти и что они совершили это преступление спонтанно, под влиянием политического и патриотического момента. Итак, я осуществлял воздушное патрулирование над Бордо на малой высоте с заряженными пулеметами, готовыми обстрелять любое сосредоточение войск, которое мне прикажут. Я бы исполнил это без колебаний, хотя ни минуты не сомневался в том, что «пятая колонна», планы которой мы якобы должны были расстроить, уже одержала верх и что она не из тех, кто марширует со знаменами по улицам. Она коварно проникла в души, умы и волю французов. Я не мог понять, каким образом военачальник, достигший высших чинов старейшей и самой доблестной армии мира, мог вдруг оказаться малодушным капитулянтом и даже интриганом, готовым поступиться интересами нации ради своих политических пристрастий и интересов. Дело Дрейфуса в этом смысле ничему меня не научило: во-первых, Эстергази не был истинным французом — он был натурализован, а во-вторых, там ставилась цель обесчестить еврея (как всем известно, в таких случаях все средства хороши). Короче, я целиком сохранил свою веру и даже сегодня, по-видимому, мало в чем изменился в этом смысле: позор Дьен-Бьен-Фу, мерзости во время войны в Алжире вызывают во мне растерянность и недоумение. С каждым новым продвижением врага, при каждом поражении на фронте я хитро улыбался и ждал внезапного контрудара, молниеносной атаки, ироничного и обезоруживающего «Эй, там!» наших стратегов — непревзойденных бретеров. Эта атавистическая неспособность отчаиваться, которая сидит во мне как порок и против которой я бессилен, в конце концов стала принимать видимость некой счастливой и врожденной глупости, в чем-то похожей на ту, которая однажды толкнула рептилии, не имевшие легких, вылезти из родного Океана и принудила их не только дышать, но и стать главной предтечей человечества, кишащего сегодня вокруг. Я был дураком и таковым остался. Дурак, что убивал; дурак, что жил; дурак, что надеялся; дурак, что побеждал. Чем больше ухудшалось положение на фронте, тем более воодушевлялась моя глупость, видевшая в этом наше преимущество, и я ждал, когда гений родины воплотится наконец в лице полководца в соответствии с нашими лучшими традициями. Я всегда был склонен принимать на веру красивые истории, придуманные человечеством в минуты вдохновения, а у французов в этом не было недостатка. Ярчайший талант моей матери верить и не терять надежды вдруг проснулся во мне и достиг неожиданных высот. Я поочередно верил в наших полководцев, считая каждого из них ниспосланным провидением. И когда один за другим они оказывались жалкими марионетками или примирялись с поражением, то я ничуть не отчаивался и не терял веры в наших генералов: я попросту выбирал себе другого генерала. Я до конца продолжал свои поиски, всегда оказывался обманутым и всегда делал ставку на нового героя, и всякий раз, когда великий человек умирал для меня, с удвоенной верой обращался к следующему. Так, я поочередно верил генералу Гамелену, генералу Жоржу, генералу Вейгану — помню, с каким волнением я читал газету, в которой описывались его рыжие кожаные сапоги и кожаные брюки, когда, став верховным главнокомандующим, он спускался по ступенькам своей резиденции. Я верил в генерала Хунтзигера, в генерала Бланшара, в генерала Миттельхаузера, в генерала Ногеса, в адмирала Дарлана и — стоит ли говорить — в маршала Петена. Так я, естественно, пришел к генералу де Голлю, держа мизинец на канте брюк и все время отдавая честь. Нетрудно себе представить, каким утешением для моей врожденной глупости и оптимизма был тот навеки незабываемый момент, когда из глубин пропа

60