С комком в горле, совершенно потерянный, я продолжал стоять перед Сфинксом — лицо которого на этот раз было вполне человеческим, — стараясь понять происшедшее, в то время как возмущенные товарищи молча подходили ко мне и пожимали руку. Я улыбался, я до конца сыграл свою роль. Но мне казалось, что я умер. Мне вспомнилось лицо моей матери, когда она стояла на перроне в Ницце, гордо размахивая трехцветным флагом.
В три часа пополудни, когда я лежал на матрасе, уставившись в потолок, ко мне явился старший капрал Пьяй — Пьяи? Пай? Мы с ним не были знакомы. До этого я его ни разу не встречал. Он не относился к летному составу и занимался перепиской бумаг в канцелярии. Он наклонился ко мне, держа руки в карманах кожаной куртки. «Он не имеет на это права, — строго подумал я, кожаные куртки предусмотрены только для летного состава».
— Знаешь, за что тебя провалили? Я посмотрел на него.
— Потому что ты был натурализован всего три года назад. По идее, надо быть сыном француза или получить натурализацию лет десять назад, чтобы служить в национальной авиации. Но эти правила никогда не соблюдались.
Не помню, что я ему на это сказал. Наверное, что «я — француз» или что-то в этом роде, так как он с горечью заметил:
— А ты еще и дурак.
Но он не уходил. Он явно злился и негодовал. Видимо, как и я, он не терпел любую несправедливость.
— Спасибо, — поблагодарил его я.
— Тебя продержали целый месяц в Салоне, поскольку изучали твое дело. Потом они спорили, давать ли тебе учиться на пилота или засунуть тебя в пехоту. В конце концов министерство ВВС решило в твою пользу, но здесь высказались против. Это «балл симпатий» сделал тебе подарочек.
«Балл симпатий» был решающей оценкой, которую помимо экзаменов и безотносительно к ним ставили в Школе «по-свойски» и которую нельзя было опротестовать.
— Их не в чем упрекнуть: все честно.
Я продолжал лежать не шелохнувшись. Он все еще стоял рядом. Этот парень не умел проявлять свою симпатию.
— Не обижайся, — сказал он мне. И, уходя, добавил: — Мы им покажем!
Тогда я впервые услышал, как французский солдат употребил это выражение в адрес французской армии; до сих пор я полагал, что оно применимо только к немцам. Сам я не чувствовал ни злобы, ни ненависти, меня только слегка мутило, и, чтобы побороть тошноту, я старался думать о Средиземном море и красивых девушках на берегу. Я закрывал глаза и утопал в их объятиях (в которых мне ничто не грозило и ни в чем не отказывалось).
В казарме было пусто, и все же у меня была компания. Боги-мартышки моего детства, из чьих лап мать с таким трудом вырвала меня, думая, что оставила их далеко позади, где-то в Польше или России, внезапно обступили меня на французской земле, и теперь их глупый смех все громче раздавался в стране торжествующего разума. По жестокости удара я без труда узнал руку Тотоша — бога глупости, которому вскоре предстояло сделать Гитлера властелином Европы и наводнить страну немецкими бронетранспортерами, предварительно убедив наш Генштаб, что военные идеи полковника де Голля просто детский лепет. Но главное, я узнал Фи-ложь, мелкобуржуазную богиню посредственности, чванства и предрассудков, которая, ради случая представиться мне, нацепила форму и фуражку, украшенную кантом ВВС, разрывая тем самым мое сердце. Но в людях мне, как всегда, не удавалось видеть своих врагов. Каким-то странным и необъяснимым образом я чувствовал себя союзником и защитником даже тех, кто нанес мне удар в спину. Я прекрасно понимал, что причиной моего унижения явились социальные, политические и исторические условия, против которых я решил бороться и победить во что бы то ни стало. Не знаю, быть может, во мне дремлет какое-то примитивное языческое начало, но при малейшей провокации я тут же, сжав кулаки, оборачиваюсь к врагам всего человечества; я делаю все возможное, чтобы принять достойное участие в нашем извечном бунте против обстоятельств, я смотрю на жизнь, как на грандиозную эстафету, в которой каждый из нас, прежде чем упасть, должен передать дальше свой вызов — вызов уделу человека; я не согласен, что существует потолок наших биологических, интеллектуальных и физических возможностей. Моя вера в это практически безгранична; я верю в счастливый исход человеческой борьбы, эта вера порой вскипает в моей крови, и мне начинает казаться, что в ней слышится гул моего брата Океана. Вероятно, это происходит от какой-то глупости и наивности — элементарной, примитивной, но непреодолимой, которую я унаследовал от матери и которая хоть и выводит меня из себя, но не дает отчаиваться. Бороться с этим я бессилен. Иными словами, мне не удается впасть в отчаяние и приходится притворяться. Искра веры и атавистического оптимизма всегда теплится в моем сердце и вспыхивает, когда вокруг меня плотно сгущается мрак. Пусть люди выглядят до слез глупыми, пусть форма французского офицера порой служит прибежищем для ничтожных дураков, пусть руки французов, немцев, русских, американцев вдруг окажутся грязными — все равно я верю, что несправедливость приходит извне и что люди скорее являются ее жертвами, чем орудиями. В жесточайшей политической и военной схватке я не перестаю видеть некий общий фронт с общим противником. Из-за своего эгоцентризма я абсолютно непригоден к братоубийственным войнам. И кроме того, я не смог бы стать хищным политиком, так как постоянно узнаю себя во всех своих врагах. Это просто хронический недуг.
Я продолжал лежать и напряженно улыбаться, пока настоятельная физическая потребность не заставила меня подняться и более часа подавлять в себе дикий и элементарный зов крови.