Обещание на рассвете - Страница 22


К оглавлению

22

Глава XIV

Мои родители расстались почти сразу же после моего рождения, и всякий раз, когда я заговаривал об отце, хотя делал это не часто, мама с Анелей быстро переглядывались и тут же меняли тему беседы. Однако по обрывкам случайно подслушанных разговоров я понял, что за этим скрывалось что-то тягостное и мучительное, и впредь старался избегать этой темы.

Еще мне было хорошо известно, что человек, фамилию которого я носил, был женат, имел детей, много путешествовал и бывал в Америке. Мы несколько раз виделись; это был мужчина приятной наружности, с большими добрыми глазами и холеными руками. Со мной он всегда был мил и немного застенчив, и, когда он грустно смотрел на меня, как казалось мне, с оттенком легкого упрека, я всегда опускал глаза, и не знаю почему, но у меня возникало чувство, будто я сыграл с ним злую шутку.

В мою жизнь он по-настоящему вошел только после своей смерти, но зато так, что я никогда этого не забуду. Мне было известно, что во время войны его как еврея казнили в газовой камере вместе с женой и двумя детьми, которым в то время было около пятнадцати и шестнадцати лет. Но только в 1956 году я узнал потрясающую подробность о его трагической гибели. Вернувшись из Боливии, где я был поверенным в делах, я поехал в Париж, чтобы получить Гонкуровскую премию за только что вышедший роман «Корни неба». Среди поздравительных писем мне попалось одно, уточнявшее подробности смерти человека, которого я так мало знал.

Он умер вовсе не в газовой камере, как мне говорили, а от ужаса, по пути на казнь, в нескольких шагах от входа.

Человек, написавший мне это письмо, был часовым у двери, приемщиком не знаю, как его еще назвать и какой официальный пост он занимал.

В своем письме, вероятно чтобы успокоить меня, он писал, что мой отец не дошел до газовой камеры, упав замертво перед самым входом.

Я долго стоял с письмом в руках, потом вышел на лестницу, прислонился к перилам и не знаю как долго простоял там в своем лондонском костюме поверенный в делах Франции, имеющий крест «За Освобождение», орденскую ленту Почетного легиона и Гонкуровскую премию.

Мне повезло: Альбер Камю как раз проходил мимо и, увидев меня в таком состоянии, затащил к себе в кабинет.

Человек, умерший такой смертью, до той поры был мне чужим, но с этого дня он навсегда стал моим отцом.

Я продолжал декламировать басни Лафонтена, поэмы Деруледа и Беранже и читать сочинение под названием «Поучительные рассказы из жизни замечательных людей», солидный том в синей обложке с золоченой гравюрой, изображавшей сцену кораблекрушения из «Поля и Виргинии». Моя мать обожала эту историю, находя ее особенно назидательной. Она часто перечитывала мне волнующий абзац, когда Виргиния предпочитает скорее утопиться, чем снять платье. Заканчивая чтение, она удовлетворенно сопела. Я внимательно слушал, хотя и тогда уже воспринимал это довольно скептически, считая, что Поль просто не умел взяться за дело.

Чтобы оказаться достойным своего блистательного будущего, мне предстояло также проштудировать толстый том под названием «Жизнь замечательных людей Франции», который мать сама читала мне вслух, и, воскресив в памяти очередной замечательный подвиг Пастера, Жанны д'Арк и Роланда де Ронсево, она подолгу с нежностью и надеждой смотрела на меня, положив книгу на колени. Только однажды ее русская душа возмутилась против неожиданных поправок, которые авторы вносили в историю. Так, они представили битву при Бородино как победу французов, и моя мать, прочитав этот параграф, минуту сидела растерянная и, закрыв книгу, возмущенно сказала:

— Неправда, Бородино было крупной русской победой. Не стоит преувеличивать.

И напротив, ничто не мешало мне восторгаться Жанной д'Арк и Пастером, Виктором Гюго и Святым Людовиком, Королем-Солнцем и Революцией признаться, в этом безоговорочно превозносимом мире, каким была для моей матери Франция, ею все принималось с равным одобрением, и, кладя на одни весы головы Марии-Антуанетты и Робеспьера, Шарлотты Корде и Марата, Наполеона и герцога д'Ангена, она все преподносила мне с одинаково счастливой улыбкой.

Прошло много времени, прежде чем я отделался от этих романтических представлений и из сотни образов Франции выбрал тот, который казался мне наиболее привлекательным; неприятие дискриминации, отсутствие ненависти, злобы, злопамятности долгое время отличали меня от заурядного француза; только в зрелом возрасте мне удалось, наконец, отделаться от своего франкофильства, только где-то в 1935 году, особенно в разгар событий в Мюнхене, я почувствовал, как меня понемногу стали охватывать ярость, отчаяние, отвращение, вера, цинизм, надежда и желание все разнести, и я окончательно расстался со сказкой кормилицы ради родной и неприглядной действительности.

Кроме морально-этической и интеллектуальной обработки, которой меня подвергали и от которой впоследствии мне так трудно было отделаться, ничто из того, что могло расширить кругозор светского человека, не упускалось в моем воспитании.

Как только в нашу провинцию приходил театральный поезд из Варшавы, тут же нанимался фиакр и мама, удивительно похорошевшая, улыбаясь из-под новой огромной шляпы, вела меня на спектакли «Веселая вдова», «Дама из ресторана „У Максима“» или очередной «Парижский канкан», и я, в шелковой рубашке, в костюме черного бархата, плюща нос театральным биноклем и разинув рот, смотрел на сцены из своей будущей жизни, когда, став блистательным дипломатом, буду пить шампанское из туфелек прекрасных дам в отдельных кабинетах или же когда правительство поручит мне обольстить жену наследного принца, чтобы помешать готовящемуся против нас военному альянсу.

22